Судьба поэта

На исцарапанной скамье зала ожидания автовокзала лежал потрепанный журнал, который прописался здесь не сегодня.  Руки наверняка не одних коротающих здесь время отъезжающих и приезжающих людей держали его. Вот и я от нечего делать раскрыл, пролистал…  Ба, кого я вижу?! Так это же Ефим! А под фотоснимком – интервью «Ефим Бершин: «Я стал осколком задолго до того, как прозвучали первые взрывы».

Ефим Львович Бершин – наш земляк, тираспольчанин. Мой, могу смело сказать, давний приятель юности. Не было такого дня, чтобы в конце шестидесятых – начале семидесятых мы не виделись. Вместе ходили на танцы, на пляж, играли в футбол, осваивали гитару и пели под нее песни… Часто вечерами в одном уютном дворике на Пушкинской мечтали, спорили, а затем отправляли свои первые стихи и статьи в «Днестровку». Да, мы любили и хотели творить! Не сразу все получалось, но мы с юношеским максимализмом и упорством черкали, переписывали и опять спорили…

Потом, как это часто бывает, наши пути разошлись: армия, учеба, другие города…  В последний раз с Ефимом я виделся лет так десять назад, когда он приезжал в Тирасполь на празднование очередного Дня Республики. Он подарил мне свою книгу «Дикое поле» о войне в Приднестровье.

«В прозе и поэзии Ефима Бершина,– пишет главный редактор международного литературно-художественного журнала «Этажи» Ирина Терра в предисловии к интервью с ним, – часто присутствует термин «осколок» – цикл стихов «Монолог осколка», поэтическая книга «Осколок», да и роман «Маски духа» написан так, будто собран из осколков, из фрагментов жизни, которые переплетаются в романе причудливым образом, без времени и места, словно в калейдоскопе, то тут, то там вспыхивая яркими именами, историями и событиями. Собрав эти осколки в единую картину, я увидела то, что называется, судьба поэта».

Еще на автовокзале я загорелся желанием рассказать об этом интересном человеке. Ефим Бершин – поэт, прозаик и публицист – многие годы был ведущим обозревателем «Литературной газеты».  Он автор поэтических книг «Снег над Печорой», «Острова», «Осколок», «Поводырь дождя», «Метафора небытия», «Гранёный воздух», участник многих коллективных поэтических изданий, таких, например, как составленная Евгением Евтушенко антология русской поэзии «Строфы века», и других. Его перу принадлежат романы «Маски духа», «Ассистент клоуна» и художественно-документальная книга о молдо-приднестровской войне «Дикое поле».

Ефим Бершин – член Союза писателей СССР и России, член исполкома Русского ПЕН-центра. Награжден Европейской академией общественных наук медалью Фридриха Шиллера. Ныне живет и работает в Москве.

Я связался с   главным редактором журнала «Этажи» Ириной Терра и попросил не отказать в перепечатке ее материала, который и предлагаю прочитать вам, приднестровский читатель.  По договоренности с автором интервью публикуется с некоторыми сокращениями.

– Ефим, что для Вас значит образ осколка?

– Так получилось, что моя жизнь в моем же сознании разбилась на три этапа – «материк», «острова» и «осколки». В моем детстве был материк: все было устойчиво, твердо, ничего не ломалось, никуда не спешило, был определенный уклад жизни.  Потом, лет с пятнадцати, мне стало казаться, что материк распадается на острова. Я уже потом понял, что просто-напросто в моем маленьком городе мне стало не хватать воздуха, я задыхался, я рвался из него. Куда? Мне было все равно куда – просто надо было бежать. Я стал менять острова: остров Тирасполь я сменил на воинскую часть, воинскую часть – на завод, завод – на Московский университет. Потом была работа и жизнь на Севере. А после Севера – снова Москва. Но я уже тогда предчувствовал, что «все острова мои – осколки, летящие наискосок». Взрыв произошел в моем сознании задолго до того, как все раскололось, и на окраинах большой страны прозвучали реальные взрывы снарядов. Еще задолго до распада Союза я написал: «Неожиданно различаю в себе младенца, колесящего по миру в катафалке родной страны». Я стал осколком задолго до того, как прозвучали первые взрывы.

– Как Вы оказались на войне в Приднестровье?

– Во-первых, Приднестровье, Тирасполь – моя Родина. Во-вторых, тогда еще там жили мои родители и моя сестра с детьми. Я просто не мог не поехать. Я поехал как репортер от «Литературной газеты». Освещал события, передавал каждый день репортажи. Тогда еще не было Интернета, я писал на бумажке текст, звонил в редакцию, читал все стенографистке, а она записывала. Практически все репортажи вышли в газете.

Дело в том, что, если говорить о приднестровской войне, то приднестровцы просто хотели отстоять свою землю, свои дома, своих родных и близких. Они защищали свою культуру и свой язык. Они оборонялись в той войне.

Война – это наркотик, потому что на войне выделяется большое количество адреналина. И без этого адреналина человек уже не может жить. Не все, конечно. Но многие так с войны и не вернулись. И не потому, что их убили.

Спрашиваете, когда я вернулся? Не сразу. Меня долго тянуло потом на войну. Я же еще работал на первой чеченской. Дело в том, что еще в Приднестровье я познакомился с генералом Александром Ивановичем Лебедем, и у нас были, в общем, хорошие отношения. Когда он возглавил Совет безопасности России в 1996 году, ему было поручено заключить мир в Чечне, и меня пригласили летать с ним на переговоры. Но это уже было под конец войны, а первые мои командировки туда были, когда еще шла война. Из войны я вышел, написав цикл стихов «Монолог осколка» и порядка ста статей. Давал какие-то интервью на радио. Выплеснул все. И как-то излечился.

– Вы потом ушли из журналистики?

– Я ушел в начале 99-го. Мне показалось, что журналистика вообще закончилась: она больше не информирует, она занимается формированием общественного мнения и зомбированием людей. Это относится ко всем – правым, левым, «патриотам», «либералам». Люди разделились на лагеря, на своеобразные секты, каждая из них создала свою картину мира, из которой люди боятся выйти. Они боятся остаться один на один со сложнейшими проблемами современности и повторяют кем-то придуманные идеологические штампы. Вот и все. Никто не хочет анализировать. Хотя что тут анализировать? Человек – главная ценность! Нельзя убивать! Есть скрижали, есть Моисей. Там написано – «Не убий».

– Давайте сделаем так, как в Вашем романе «Маски духа», перенесемся в другое время и место – на материк. Каким было ваше детство?

– Детство было послевоенное, пятидесятые годы. Я родился и жил в городе, по которому война прокатилась дважды: один раз его немцы брали в 41-м, второй раз наши брали в 44-м. Возвращались люди из эвакуации, с войны, сами строили свои домишки из того, что под руку попадалось. У одного из моих дедов крыша в доме была перекрыта крылом от сбитого немецкого самолета вместо стропил. Когда я родился, у нас дома не было. Отец снимал комнатку в таком же самострое: дверь из комнаты выходила прямо на улицу, откроешь ее, а напротив – тюрьма. Я не помню точно, какая это была тюрьма, скорее всего, пересыльная. Мы под стенами этой тюрьмы, на площадке, играли в футбол, а заключенные смотрели на нас сквозь решетки – кричали, болели, свистели.

В детстве я еще пел. Начал в детской, потом в юношеской опере и пел до семнадцати лет. Благодаря пению меня даже в пионерский лагерь «Артек» отправляли, где были почти одни отличники. И возили с гастролями по Крыму.

– А Вы не были отличником?

– Честно говоря, учился я просто отвратительно – буквально с двойки на тройку. Только никому не говорите. В детстве я, в основном, пел и занимался спортом, все остальное меня мало интересовало. К тому же в пятнадцать лет я уже начал писать стихи, ужасно, конечно, но начал. То есть дело не в том, как я писал, а дело в том, что появились эти импульсы. Но надо было заканчивать школу, а по литературе и русскому языку – двойки. А потом что-то произошло, а что – я не знаю. Но уже через несколько месяцев я занял первое место на городской олимпиаде по литературе.

– Хорошо. А как Вы решили поступать в МГУ?!  На журфак?! И почему именно журналистский факультет?  Как поступили? Легко?

– Нет, я поступал тяжело, потому что я тогда только вернулся из армии, где все предметы успел позабыть, особенно немецкий язык, который надо было сдавать. К тому же я окончил провинциальную школу, где довольно плохо преподавали иностранные языки. Немецкий и стал главной проблемой при поступлении – я схлопотал двойку и вернулся назад в свой Тирасполь. Но я очень хитро устроился – мне предлагали работу получше, более чистенькую, все же молодой человек, из армии вернулся, но я отказался от такой работы, я не хотел, чтобы мне понравилось, не хотел привыкать к теплой жизни, и пошел работать грузчиком. На швейную фабрику.

На следующий год поступил с одной тройкой, соответственно, без стипендии – жил впроголодь первые полгода. Потом я сообразил, что если сдавать сессии на отлично, можно деньги зарабатывать, то есть получать повышенную стипендию – не сорок рублей, а пятьдесят пять. А потом я снова начал петь, но уже в ансамбле. В месяц мы иногда давали три-четыре концерта, за которые платили по десять рублей каждому. Кроме того, ансамбль оказался талантливым, и мы получили два «Гран-при» на международных фестивалях.

– А как вы оказались на Севере? В поселке лесорубов…

– Я попал туда после университета – в республиканскую газету, и это была хорошая школа, хороший опыт. Мне, молодому журналисту, тогда казалось, что я должен хоть немного, но пожить жизнью героев своих очерков, поэтому мне довелось поработать на воркутинской шахте «Северная», на лесоповалах и сплавах. В то время в Коми было много лагерей, не пионерских, и было много ссыльных. Общаться с некоторыми из них было интересно.  Близко подружился с Револьтом Ивановичем Пименовым – известным математиком, диссидентом и лагерником. Тогда же, кстати, у меня в местном издательстве вышла тоненькая книжка ранних стихов «Снег над Печорой» – всего один печатный лист. И хороший человек, директор издательства, моментально выплатил мне гонорар – целых полторы тысячи рублей.

– А потом Вы перешли в «Литературную газету»?

Да, но это уже было не так интересно. После того, как я репортером «Литературки» отработал две войны, мне стало там совсем скучно, да и сама газета уже умирала на глазах. Кроме того, мне просто надоело быть журналистом. Настал момент, когда я почувствовал, что я прежде всего – поэт. Это произошло после того, как умер очень близкий мне человек, мой друг, почти брат, Женя Блажеевский. Я считал его лучшим поэтом того времени. Для меня его уход был страшным ударом. Я не могу назвать его учителем в поэзии, но он был очень жестким критиком моих стихов, и этим очень помог. После ухода Жени мной овладела неведомая мне прежде внутренняя свобода. Я вдруг ощутил, что я – это я. Что у меня есть свое лицо. А главное – свой путь, с которого меня уже не своротить. Открывается какой-то энергетический поток свыше, и стихи словно кто-то надиктовывает.  Еще Борис Чичибабин говорил при наших встречах, что он, такой маленький и глупый человек, не мог написать того, что он написал. Что пишет не он, а кто-то пишет через него. Я с ним соглашался.

– Вы действительно чувствуете, что кто-то диктует?

– В одном из интервью я заявил, что русский поэт – это переводчик с Божьего на русский. Более точно объяснить не могу. Я знаю только одно: если я прикажу себе сесть и написать стихи, я ничего не напишу, не смогу. Но в какие-то моменты вдруг само начинает писаться, берется неизвестно откуда. Я просто чувствую, когда стихи подступают и их нельзя упустить. Нельзя упустить эти строчки, метафоры, сравнения. Я пишу, как художник на полотне, – мазками. Мазок тут, мазок там.

 … Вчера звонил в Москву и разговаривал с Ефимом. Говорили о творчестве, а больше о жизни. Тирасполь, как он признался, в памяти всегда: «С ним встаю, с ним засыпаю». Многим, кто остался здесь жить и кого знает, передает привет (уверен, таких еще немало, и они его не забыли). А те, кто годами моложе, пусть узнают о нем – он этого заслуживает. Своей жизнью, своим творчеством.

Подготовил Александр КАРАСЕВ.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.