В центральной городской библиотеке, на первом этаже в вестибюле, стоят стеллажи с книгами. От всех остальных стеллажей они отличаются тем, что книги можно брать без записи и не возвращать. Такая схема называется «Книгодар». Выбор, правда, невелик. Чаще попадается советская проза (Константин Федин, Юрий Тынянов, разрозненные тома сочинений первых секретарей из братских советских республик). Но есть и русская, и зарубежная классика. И даже очень хорошая, пускай на желтой, пористой бумаге молдавских издательствах. Зато можно запросто обнаружить и «Братьев Карамазовых», и великолепные вещи из «зарубежки»: «Гроздья гнева» Стейнбека, «Триумфальную арку» и «Жизнь взаймы» Ремарка, «По ком звонит колокол» Хемингуэя и даже «Сто лет одиночества» Маркеса, а если повезет, то и «Солярис» Лема. Классика – это, собственно, то, что хочется перечитывать.
И вот я, в очередной раз заглянув в родную библиотеку, к полной неожиданности для самого себя, бросаю взгляд не на «зарубежку», а на хрестоматийного, до боли знакомого по школьной программе «Евгения Онегина». Книжка почти новая, хоть и издана 43 года назад. Приятная, травянистого цвета картонная обложка. Калмыцкое издательство. А, думаю, была не была! Тем более, и настроение романтическое, игривое – канун дня святого Валентина. А Пушкин – образчик «игривости», как думается мне.
Говорят, если хочешь что-то очень хорошо спрятать, спрячь у всех на виду. Онегин, мой и ваш приятель, давно перестал принадлежать самому себе, став национальным достоянием. «Пушкин – это наше всё», – повторяем мы за кем-то, даже не пытаясь разобраться, что имелось в виду. Всё, что не читаем? Всё, чем не интересуемся? Всё, что набило оскомину ещё на уроках литературы, начиная с младших классов, где учат фрагменты из «реалистического романа в стихах»: «Вот север, тучи нагоняя, дохнул, завыл – и вот сама идет волшебница зима».
Я, признаться, и сам никогда не понимал, что же такого в Пушкине, что резко выделяет его из ряда других гениев. Ну да – просто, ну да – гладко. На таком литературном русском, таки да, раньше никто не говорил. Ну и что? Помнится, один знакомый литератор, не классик, утверждал, что сегодня-де писать, как Пушкин, может каждый…
Я начал читать. Беспристрастно. Ну, думаю, дожил. В 35 открываю Америку, тоже мне – поклонник японской литературы. Тут надо сказать, что поэзию Басё и прозу Кэндзабуро Оэ (хоть и в переводе) я, пожалуй, знаю лучше пушкинских – так получилось. А вот протоиерей Андрей Ткачев говорит, что нельзя быть русским, не читая Достоевского, Чехова, Толстого, Тургенева, Пушкина… И ещё батюшка говорит: книга, которую вы читаете впервые, и есть для вас самая новая. Так что в каком-то смысле мне повезло. Я читал «новую» книгу Пушкина. «Сенсация! Обнаружена новая книга Пушкина». Куда там второму тому «Мертвых душ».
Читаю. Быстро выясняется: даже то, что я помнил об «Онегине» со школьной скамьи, оказывается, не соответствует действительности. Наблюдение «№ раз»: роман начинается не с дяди, который «самых честных правил», а с некоего поучения на французском, что-то про гордость… Второе: когда речь действительно доходит до дяди, я начинаю сильно сомневаться, прав ли Андрей Ткачев, советуя Пушкина православной пастве. Вдумайтесь: человек едет к больному родственнику и думает: «Когда же черт возьмет тебя!». Скажем прямо: не очень-то по-христиански. И это не просто образ. Пушкин сам не упускает случая подкузьмить мать-церковь: «Покойника похоронили, попы и гости ели, пили», «…В день троицын, когда народ, зевая, слушает молебен…».
Сам Онегин, положа руку на сердце, ничего из себя не представляет. Это какой-то франт, щеголь, сперва энергично предающийся светским удовольствиям, а потом быстро охладевающий ко всему.
Картину с главным героем-посредственностью несколько скрашивают мастерские описания кушаний, всяческих гастрономических изысков. «География приднестровской кухни» нервно курит! Оказывается, уже в то время в российском обществе популярны были устрицы, шампанское, трюфели, «roast-beef окровавленный» и т.д. А вот Сальвадор Дали устриц не любил. А Стива Облонский из «Анны Карениной» лопал.
Немного заинтриговал некий Назон, окончивший, согласно поэту, свой век в Молдавии. С помощью Интернета установил: речь идет об Овидии, скончавшемся, однако, задолго до появления Молдавского княжества на политической карте мира. Может, Пушкин ошибся, услыхав от бессарабских цыган легенду о том, что где-то в скалах возле села Цыпово прожил свои последние годы мифологический поэт Орфей, или ещё какую-нибудь легенду? Как известно, поэт начал работу над «Онегиным» во время южной ссылки.
Скажу прямо: откровенно разочаровали банальные по нынешним меркам рифмы. Например: «прав-неправ», «голубые-льняные», «Ричардсона-Грандисона», «Татьяна-Светлана». К слову о Татьяне. Раньше-то мне представлялось, что она, как Катерина, «луч света в темном царстве». Вот и Пушкин говорит: «Впервые именем таким страницы нежные романа мы своевольно освятим». Но тут же узнаем, что этот ангел вообще-то увлекался «ужастиками» в духе Стивена Кинга: «И были детские проказы ей чужды: страшные рассказы зимою в темноте ночей пленяли больше сердце ей». Татьяна гадает на Святки, «ворожит». И она же влюбляется в Онегина просто потому, что «Давно сердечное томленье теснило ей младую грудь, душа ждала… кого-нибудь».
Короче, как предусмотрительно предупреждает автор: «Противоречий очень много, но их исправить не хочу, цензуре долг свой заплачу, и журналистам на съеденье плоды трудов моих отдам».
Я уже молчу, что на одной странице у гения начертано: «Её сестра звалась Татьяна…», а на другой: «Итак, она звалась Татьяной».
И тут, почти убедив читателя, что Пушкин не такой уж и гений, я позволю себе процитировать другого гения, возможно, более понятного современной публике (что само по себе вызывает интерес). В своем дневнике Сальвадор Дали, уже упоминавшийся в связи с устрицами, писал: «Французов губит хороший вкус – всё выходит у них слишком сереньким или слишком розовеньким. Потому что француз боится показаться смешным. И всё портит. Испанец же не боится. И в итоге появляется нечто сильное, с искрой Божией».
То есть Пушкин настолько живой, настолько совершенен, что может себе позволить не придерживаться мертвящей буквы. Он, и правда, иронизирует над собой, подтрунивает над критиками, читателем, отходит, как художник, от картины, которую пишет, смотрит на неё со стороны… При этом он же поистине пророчески предвидит свою судьбу (мистическая параллель с судьбой Ленского) и судьбу своего произведения. Даже эти мои завистливые придирки к рифмам, окончаниям, всяческим нестыковкам Пушкину были ведомы уже тогда: «Кто б ни был ты, о мой читатель, друг, недруг, я хочу с тобой расстаться нынче как приятель. Прости. Чего бы ты за мной здесь ни искал в строфах небрежных…».
«Евгений Онегин», будучи «энциклопедией русской жизни», предвосхищает и позднейшие находки по части литературной формы. Благодаря обилию ракурсов и планов произведение кажется объемным, сферичным, воспринимается в 3D. Наличие огромного количества отсылок (имен, типажей, характерных черт времени), а также комментариев, сделанных самим Пушкиным, превращает «Онегина» в гипертекст. Автор же публикует отдельно, за рамками романа, последнюю главу. Все эти черты характерны для новейшей, «постмодернистской» литературы.
Но всё это (вспомним: Пушкин – наше всё), пожалуй, вторично, по крайней мере, в моем знакомстве с гением. Главное же, что делает его неподражаемым, – Пушкинское Искусство Любить. Кажется, никто и никогда (в литературе) не поднялся до столь любовного, трепетного отношения к людям – героям повествования. Никого-то поэт не презирает, ничего-то ему не мерзко, хоть типы попадаются ещё те: скотинины, фляновы, зарецкие, онегины, наконец. Вот загадка! Его симпатии, конечно, на стороне Татьяны. Её письмо – кульминация романа и всей русской литературы. Но и убийцу-Онегина с его байронизмом искренне жаль – он губит себя и других.
И вот эта вселенская, всеобъемлющая и притом совершенно конкретная, адресная любовь и делает Пушкина с его «игривостью», с этими, столь редкими (почему-то) в России «стройными женскими ножками», самым настоящим христианином.
Недаром, если спросить, какое стихотворение Пушкина вы помните, большинство, не задумываясь, ответит: «Я вас любил…». Своей любовью Пушкин оживляет то, что непременно умертвил бы декадент или постмодернист. В романе он отождествляет себя, скорее, с Татьяной, нежели с Евгением. И силой Татьяниной любви (которая, внимание, не проходит, когда ей открывается вся правда об Онегине) старается спасти, наполнить жизнью, согреть «охладевшего» героя, растопив лед хотя бы ценой его запоздавших страданий. «Где был самим собою я – таким, каким я создан был?..» – «В надежде, вере и в любви моей!» (Генрик Ибсен, «Пер Гюнт»).
Толковать Пушкина – неблагодарное дело. Но нельзя в очередной раз (а для кого-то – в первый) не восхититься жизнеутверждающим началом, влитым в нашу литературу, как солнечный свет по весне.
Николай Феч.