Ученые труды обычно начинают со слов: «К вопросу о…». Понятно, что исследователь уже в названии заявляет о намерении подвергнуть что-либо анализу, но получается, что само рассматриваемое явление сразу оказывается под вопросом.
Для примера: «К вопросу о гениальности Пушкина», «К вопросу о наличии у скифов Родины» и т.д. Тогда как некоторые вещи стоит рассмотреть просто как данность, без вопросов. Какие, скажем, вопросы могут быть к рассвету или закату? Почему сегодня малиновый, а вчера – ярко-лимонный? Может, иногда легче и лучше быть человеком, совсем ничего не понимающим в музыке или живописи, и просто, глядя на картину, сказать, нравится или нет, принять по факту, без всяких глубокомысленных «но…».
Вот так, по факту, принимаю я поэзию Леонтия Глущенко, нашего удивительного земляка, тираспольчанина, ученика Фойницкого и учителя многих творческих людей. Леонтий Григорьевич с нами в его дивных акварелях, пластике, стихах… Всё это – особая поэзия Глущенко. Я же сосредоточусь на литературном творчестве, без намерений разбирать достоинства и недостатки, анализировать…
Стихи эти, изданные одной красивой книжицей, помню с детства. Парочку, ещё будучи подростком, заучил наизусть. Вот строки из тех, что помню: «Нагой, забытый всеми, устало пляж лежит// Гонимый ветром лист осенний над ним кружит, кружит…». Всегда в этом месте представлял себе выпуклый, как панцирь черепахи, пляжик в Тирасполе, под мостом. Или: «Тихая радость осенней грусти будит душу созвучьем цветов// В пламенеющем сердце калины скрыта тайна далеких миров…».
В стихах Леонтия Григорьевича, как и в его картинах, в скульптуре, есть неуловимое, текучее волшебство. Я бы не стал, захлебываясь восторгами, ставить Глущенко в один ряд с большими, настоящими поэтами. Может быть, он даже очень нетипичный поэт, не вполне поэт, имея в виду мастерство стихосложения, работу над словом, отточенность формы. Не зря Глущенко многие называли «самородком». Он и был, как мне представляется, во многом природным, исходным материалом, а не его отражением, как зеленый, живой лист («Бодро шагаю в ритме жизни»), но не как лист бумаги, да ещё покрытый какими-то знаками, рисунками. Можно, наверное, провести параллель с Хлебниковым, которого сами поэты, его выдающиеся современники, сравнивали с природной кладовой, откуда можно черпать и черпать. В этой неотшлифованности, неограненности видится первозданный элемент. Это как камень или облако, в очертаниях которых каждый может увидеть что-то свое. И только скульптор возьмет и отбросит все прочие возможности, изваяв, скажем, бюст Ленина. Но представьте, как было бы ужасно, если бы некто придал всем облакам или камням правильную геометрическую форму, законченный архитектурный вид, скульптурный облик…
Глущенко, по-моему, сознательно не заканчивает творческий процесс, игнорирует форму, доводит до нас вещь в сыром виде. Он словно призывает читателя к сотворчеству, просит обратить внимание на элементарные, но бесконечно важные для него самого явления, такие как родниковая вода, капельки, повисшие на паутине, или утренний туман над Днестром. Признаюсь, что мое собственное представление о красоте сформировалось не без влияния Леонтия Григорьевича.
Мой отец тоже, как и Глущенко, занимался у Фойницкого. Мы бывали в гостях у Леонтия Григорьевича. Помню, когда вышла книга стихотворений «Из радуги слов» (ввиду особенностей дизайна хотелось прочесть «Из радугЫ…» – но так, по-моему, даже лучше, таинственней…), отец взялся написать о ней статью в газету. Он очень добросовестно, как настоящий советский журналист, стал выписывать понравившиеся ему стихи или ставить карандашом «птички» в самой книге». Но дальше этого не пошло. Папа понял, что тут он бессилен – своими комментариями он мог только испортить то невысказанное, не поддающееся анализу, что было у художника. Много позже мне попался афоризм: «Каждый великий человек рано или поздно опускается до уровня своего биографа». Отец просто отказался от задумки и тем самым доказал, что тоже был глубоким человеком. Но у папы не было ясного понимания причин своего отказа, тогда как о самом «отказе» вполне можно было написать, что я и делаю.
Как было сказано выше, я не уверен, что Глущенко можно в полном, литературном смысле этого слова назвать «поэтом». Я также не уверен, что его можно назвать «приднестровским поэтом». У него было обостренное, невероятное чувство природы, но не именно приднестровской. Можно ли, скажем, указать на культурную или, тем более, социально-политическую принадлежность облаков? Воды? В этом плане Глущенко космичен. Подчеркну: это не хорошо и не плохо, это просто так. Без оценки.
Скажем, художник Сергей Панов, согласно моему пониманию, очень приднестровский. Все картины Сергея Георгиевича я делю на приднестровские пейзажи и не-приднестровские (не-пейзажи). Панов – портретист природы нашего края, и я вообще полагаю, что никто, кроме самих приднестровцев, до конца не поймет его вполне традиционных, реалистичных пейзажей. И это тоже не плохо и не хорошо. Объединяет же этих мастеров, как представляется, стремление к минимализму, непафосность на грани японских пятистиший и трехстиший.
Приведу прямо-таки шокирующую аналогию с японской поэзией из Глущенко:
В бетонных глазницах
Застыла вода.
Сверкнув,
Залюбовалась в них
Своим отраженьем
Луна.
Нет, я не настаиваю на таком пути. Но было бы ошибкой искать в местных ландшафтах чего-то наподобие ниагарских водопадов, сибирских лесов, океанских просторов и могучих баобабов. Поменьше пафоса, побольше внимания к мелочам, нюансам… Тот же Шишкин, с его размахом, ширью, живописал с удовольствием «травушки» и уголок заглохшего сада. Не всегда нужно громко, с оркестром. Потому что… спугнем – «Тишина у реки притаилась…». Потому что «В тумане серебрится плес», «Воздух пропах тополиной горечью» и «Тишина рождает звуки!». Благодаря чему, собственно, «И оживают позабытые слова».
Без вопросов.
Николай Феч.